У меня гостит теперь молодой доцент моек, университета Анатолий Александров (27 лет), друг и ученик мой… Он до того восхитился вашей статьей и вашими письмами, что, если бы не это письмо ваше, извещающее, что вы под Москвою, то он непременно бы заехал к вам в Елец знакомиться… (Он едет к родным в Белев).
Боже! Доживу ли я до того, чтобы видеть вашу статью оконченной и напечатанной! Варваре Дмитриевне мой искренний поклон с просьбой не «ревновать» ко мне и не мешать вам мною, грешным, заниматься!
Обнимаю вас крепко.
Ваш К. Леонтьев
Неоцененный и неожиданный друг (позвольте вас иногда и так называть), буду для ясности отвечать по пунктам…
1. Ваш портрет… Я очень доволен им… Выражение вашего лица напоминает мне Нонина, бывшего сослуживца моего в Турции, консула в Янине и Черногории, потом министра-резидента в той же Черногории, потом посланника в Бразилии, а теперь временно состоящего в Петербурге при министерстве иностранных дел. Это он пишет в Русск. Обозр. политические статьи под псевдонимом «Spectator». Если вам они попадались, то вы, конечно, видели, как он сочувствует моим отрицательным взглядам на славян. Это один из самых прямых и добросовестных умов, каких я только знал. У него глаза какие-то ясные, честные, твердые и как бы удивленные (полагаю, от безхитростного внимания, — «внимание для внимания», «понимание для понимания» и т. д.). Ваши глаза (на фотографии) напомнили мне его глаза. Только носик ваш, кажется, не очень красив, — слишком национален, если не ошибаюсь…
2. Ваша статья… Еще прежде получения вашего последнего письма, я уже сделал к ней примечания на особых листах. Часть их касается до вас, часть до меня. Вам я делаю замечания только стилистические; это мой «пункт». О себе кое-что кратко биографическое, ибо в этом вы по незнанию фактов немного ошиблись. (Например, о моем «стремлении в центры деятельности» и т. п.) По существу же я не только не могу почти ничего на вашу статью возразить, но не умею и даже… как-то боюсь вам выразить… до чего я изумлен и обрадован вашими обо мне суждениями!.. С самого 73 года, когда я в первый раз напечатал у Каткова политическую статью («Панславизм и греки»), и до этой весны 91 года я ничего подобного не испытывал! Нечто успокоительное и грустное в то же время! Если бы статья ваша была окончена и напечатана, то я мог бы сказать: «Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко!..»
Теперь еще, пока статья ваша не окончена и не напечатана, я, конечно, не могу этого воскликнуть; но я все-таки могу сказать: «Наконец-то после 20-летнего почти ожидания я нашел человека, который понимает мои сочинения именно так, как я хотел, чтобы их понимали!»
Не думайте, что отзывов о моих сочинениях не было вовсе; за последние 5–6 лет их было там и сям достаточно, и даже были весьма похвальные, но все это кратко, недоказательно, неясно и т. д. А главное, историческую мою гипотезу все старались обходить осторожным молчанием. О предсмертном смешении дерзнул серьезно отозваться только один Астафьев в публичных лекциях своих в 1886, кажется, году. На этих лекциях собиралось не более»30–50 человек, и то на половину по личному знакомству с Астафьевым. Успеха не было никакого, и журнальная критика (даже и московская) не обратила на эти его лекции никакого внимания. Из 5 наиболее распространенных и наиболее влиятельных московских газет того времени («Моск. Вед.», «Русь», «Соврем. Изв.», «Русск. Ведом», и «Русск. Курьер») ни одна не сказала ни слова. И это понятно отчасти: последние две (Р. В. и Р. К) — газеты, вполне европейски-прогрессивные и очень рады умолчать о том, чего совершенно ничтожным назвать нельзя, а хвалить невыгодно; что касается до Каткова, Аксакова и Гилярова-Платонова, то они все трое прежде сами слишком много послужили этому самому смешению,а потом сами же шаг за шагом стали от него отступаться,чтобы им легко было свыкнуться с таким коренным отвержением, какое выражается в моих книгах и в лекциях Астафьева (у него, впрочем, с оговорками).
Итак, и того единственного человека, который решился публично заявить о важности и правде моей гипотезы «вторичного» смешения», — замолчали.
Лекции Астафьева изданы отдельными книжками; я их вам пошлю только на прочтение и подержание, но не в дар. Может быть, они вам пригодятся.
3. Ваши жалобы на то, что «печатание» оскверняет чистоту нашего внутреннего мира, меня тоже немного сконфузили… «Вот тебе раз! — подумал я, — а ну, как он и статью обо мне тоже сочтет осквернением! Вот утешит-то!» — Я не помню, искренно говорю, в каком именно смысле я писал вам, что предпочитаю дружеское письмо — статье для печати (я начинаю — увы — утрачивать свою, прежде превосходную память); но думаю, что это было вовсе не в таком идеальном смысле, в каком вы это понимаете, а в каком-нибудь более практическом (напр., любезный и скорый ответ на письмо, сочувствие и т. д.; виден непосредственный плод и приятно, а где видимый плод от статьи? Внимания, труда, напряжения мысли в 20 раз больше, а вознаграждение где? Самое верное — это хорошая плата, — ну, это, конечно, всякому и самому бескорыстному человеку годится не для себя, так для других. И только). Поэтому не приписывайте мне тех целомудренных чувств, которые вы в себе сознаете. Я их не сознаю в себе, а напротив того, очень люблю видеть свои труды в печати. Пока они дома, я чувствую, что они мои, и все недоволен ими; а в печати — они получужие, и тогда они мне гораздо больше нравятся. А просто лишь трудиться в 60 лет наскучило, и теперь, наприм., я в восторге от того, что от. Амвросий благословил мне до осени, до зимы и сколько даже угодно, ничего нового для печати не писать; несмотря даже на то, что по некоторым особым условиям нынешнего года это воздержание может весьма тяжело отозваться на кое-каких вещественных обстоятельствах. Понимаю очень ясно эту опасность, но пока она не настала, я спокоен и рад; «старец благословил; будет невыгодно и тяжело зимою, значит — нужно это испытание, обойдется все хорошо, тем лучше»! Возверзи на Господа печаль твою!» Но все-таки мне 60 лет («очень старый писатель», как вы говорите!), а вам 37. Избави меня Боже от вашего литературного «целомудрия». Это тоже «fatum» будет ловкий!